Я устроилась в самом дальнем ряду просторной университетской аудитории, надела своё единственное платье, в котором не стыдно было показаться людям, и всё пыталась сделаться тише воды, ниже травы. Лишь бы не смущать дочку, не бросаться никому в глаза. А та самая строгая профессорша, будущая свекровь, перед которой, как мне казалось, дочь стыдилась меня представить, вдруг поднялась на сцену, медленно оглядела зал, отыскала меня у самой стены и громко произнесла моё имя. После этого на меня разом повернулись все.
Меня зовут Валентина Сергеевна, мне шестьдесят четыре. Я всю жизнь прожила простой сельской женщиной, уж простите за прямоту, другой из меня не вышло. Зато дочку подняла такую, что теперь рядом с ней сама теряюсь: образованная, городская, учёная, слова говорит такие, что я не всегда и смысл ухватываю.
Дочь у меня единственная — Юлия. Муж мой, Юлин отец, погиб на пилораме, когда малышке всего три года было. Так я и осталась одна: в селе, с ребёнком на руках, без диплома, без надёжной работы, без мужской опоры. Бралась за всё подряд. На ферме коров доила, в сельской управе полы драила, дома шила людям одежду, ночами вязала на продажу, молоко возила на базар почти за сорок километров. Иногда казалось, что живу сразу в две, а то и в три смены. Спала урывками, часа по четыре, если повезёт. Руки от той жизни стали грубые, узловатые, будто старые корни из земли, все в трещинах. Я и сейчас их под рукава прячу, потому что неловко показывать.
А зачем всё это было? Ради Юлии. Я тогда себе зареклась: пусть сама я хоть в грязи по колено, хоть в навозе, но дочь моя выберется, выучится, станет жить по-человечески — чисто, спокойно, красиво, не так, как я. Вот и гнула спину, голодала, отказывала себе в самом нужном, лишь бы у Юлии были учебники, занятия с преподавателями, нормальная одежда, чтобы в городе над ней не смеялись и деревенской не обзывали. Каждую копейку, заработанную этими изуродованными руками, я несла ей, будто зерно в добрую землю.
Особенно помню одну зиму — злую, морозную. Тогда у нас корова пала, единственная наша кормилица, и стало совсем невмоготу. Я нанялась мыть подъезды в районном центре. Ездила затемно, добиралась чем придётся, оттирала чужую грязь, а вечером возвращалась домой и снова садилась за шитьё да вязание при керосиновой лампе, потому что за электричество платить было нечем. От холодной воды и мороза кожа на руках лопалась до крови. Я мазала их чем попало, перевязывала тряпками и опять бралась за ведро и половую тряпку.

А Юлии тем временем покупала то новый учебник, то ботиночки, то платьице, чтобы в школе она выглядела не хуже городских девочек. Она бывало спросит: «Мама, почему у тебя руки замотаны?» А я улыбаюсь и отвечаю: «Да ничего, доченька, поцарапалась, заживёт». Не могла же я сказать восьмилетнему ребёнку, что эти её ботинки оплачены моей кровью и болью. Пусть, думала, растёт без этого знания. Хотелось мне, чтобы детство у неё было светлым, не таким тяжёлым, как моё.
И ведь проросло моё зерно. Юлия выучилась. Да не просто диплом получила, а в науку пошла. Окончила университет, поступила в аспирантуру, начала диссертацию писать. Я тогда и слов таких толком не понимала: кандидат наук, защита, оппоненты. Но гордость во мне была такая, что сердце едва выдерживало. Моя Юлия, дочь простой доярки, стала настоящей учёной.
Потом Юлия вышла замуж в городе — за хорошего парня из профессорской семьи. Его мать звали Галина Павловна.
